Макс Фрай - Сказки старого Вильнюса II
И, едва дождавшись, когда он усядется, спрашиваю:
– А где ваши конверты?
Разбавляю бесцеремонность лошадиной дозой приветливости. В юности мое обаяние могло сгладить почти любую неловкость; надеюсь, от него еще хоть что-то осталось.
Старичок машинально прикладывает руку к сердцу (и внутреннему карману). Дескать, вот где они. А вслух смущенно уточняет:
– А разве вы уже играли?
– «Играли»? С вами? Нет. Но во что?
– В лотерею. У меня же лотерея. – и таинственным шепотом, каким только в детстве самые страшные секреты рассказывают, добавляет: – Книжная лотерея.
– Ого! Так в конвертах лотерейные билеты? Можно купить билет и выиграть книгу? А где ее потом получать?
– Нет-нет, – старичок переходит на шепот столь тихий, что мне приходится практически читать по губам. – Книга – уже в билетах. Билеты – и есть книга. Вернее, ее фрагменты. Но целой все равно нет. И, увы, никогда не будет.
И умолкает, напустив на себя вид столь загадочный, что я понимаю: от меня ждут расспросов. Человек просто сгорает от желания немедленно выложить все подробности до единой. Но навязываться, конечно, не станет.
И я милосердно подаю реплику:
– Почему?
Мне, впрочем, действительно интересно.
– Эту книгу написала моя покойная жена. Она всю жизнь сочиняла рассказы. Там, по моим прикидкам, не на одну, а на добрый десяток книг рассказов накопилось.
Впрочем, теперь уже не проверишь.
Снова пауза. И я снова спрашиваю:
– Но почему?
– Дожди виноваты. Ну и я, конечно, хорош. Рукописи хранились на антресолях. А крыша прохудилась – как на грех, именно над антресолями, в других местах потолок был сухой, вот я и не тревожился. Года три папки и блокноты в сырости пролежали, пока я не затеял ремонт. Полез на антресоли, а там – заплесневелая бумажная каша. Все пропало. Даже хорошо, что Клотильда не дожила. Это было бы слишком жестоко.
Клотильда, ну надо же. Я, честно говоря, думал, таких имен у живых людей вообще не бывает. Только у книжных персонажей. Да и то из курса зарубежной литературы позапрошлого века.
– Я тогда совсем расклеился. Лег пластом и несколько дней лежал. Думал: в романах часто пишут, что люди умирают от горя, и мне, по идее, теперь тоже положено. Но, как видите, не получилось. Смерть, похоже, брезгует слишком легкой добычей; по крайней мере, меня она брать не стала. Пришлось жить дальше – с такой виной, что хуже не придумаешь. Непоправимой. Как же я подвел Кло! Она-то всю жизнь была уверена, что на меня можно положиться. Говорила: «Ты у меня надежней любой скалы». Бедная. Нашла себе скалу – из чистого талька[24]. Что труд всей ее жизни по моему недосмотру на антресолях сгниет – такое, небось, и в страшном сне привидеться не могло.
– Ох.
Это все, что мне удается из себя выдавить. Никогда не умел демонстрировать сочувствие. Только испытывать. Как правило, людям этого недостаточно. Но моему собеседнику, похоже, все равно. Слушаю – и на том спасибо.
– Самое обидное и несправедливое, – говорит он, – что Кло писала отличные рассказы. Были бы скверные, я бы особо не убивался. Все равно, конечно, оставил бы на память, как другие хранят письма и поздравительные открытки. Но погибшие рукописи – совсем иное дело, несоизмеримая ценность… Вы, наверное, думаете, что я пристрастен? Все-таки автор – моя жена. На самом деле как раз наоборот. Близкому человеку обычно прощаешь не больше, а гораздо меньше, чем чужим.
О да. Это я могу понять.
– Я бы, чего греха таить, предпочел, чтобы она вообще никогда ничего не писала. И не в том дело, что Кло совсем не занималась хозяйством. Приходила с работы и сразу за письменный стол, как медом ей там было намазано. Да и бог с ней, пожарить картошку и погладить рубаху я и сам всегда мог. Хуже другое. Ее никогда не было рядом. Даже когда обнимала меня, мысли витали где-то еще. Далеко-далеко. Мне туда путь был заказан. И вообще всем. При этом, проку от ее писательства не было никакого. Я хочу сказать, ее рассказы никогда нигде не печатали. Ну, мы же еще в СССР жили. Вы, наверное, тоже то время застали? Помните, как тогда издавались книжки? И как мало среди них было стоящих. Да и те, в основном, переводы.
Еще бы я не помнил.
– Может быть, если бы у нас были какие-то полезные знакомства – в издательствах, журналах, да хоть в какой-нибудь газете – подсказали бы, что делать, с чего начинать, к кому обращаться, и все сложилось бы иначе. Но мы люди простые, я химию в школе преподавал, а Кло в проектном бюро какую-то ерунду чертила. Никаких связей, никаких шансов. Только письма по редакциям могли рассылать – без толку, конечно. «Рукописи не рецензируются и не возвращаются», – так везде предупреждали. Святая правда, не рецензировали и не возвращали, хоть бы раз кто-нибудь две строчки в ответ написал. Но жена не особо огорчалась. Или просто виду на подавала. Говорила: «Не печатают – и ладно, значит, еще не время. Не надо пока людям это читать». Я спрашивал: «А когда будет пора?» – но Кло только отмахивалась. «Может быть когда-нибудь, после дождичка в четверг, не знаю. Но хорошо бы, конечно, до этого дня дожить». Не дожила. Никогда в жизни ничем не болела, по врачам не ходила, считала себя здоровее всех на свете, а оказалось, слабое сердце, остановилось во сне. Меня утешали – хорошая смерть, не мучилась, не страдала, даже испугаться не успела. Может быть. Только я, знаете, не думаю, что смерть бывает «хорошей». Хорошей бывает жизнь, да и то не у всех. И не каждый день.
Киваю. А что тут скажешь.
– Наследник из меня, конечно, вышел хуже, чем просто никакой. Времена изменились, и я часто думал – может, теперь кто-нибудь захотел бы напечатать ее рассказы? Не у нас, конечно. Клотильда писала по-русски. Она вообще-то из семьи осевших в Польше французов, но ходила в русскую школу, поэтому болтать могла на четырех языках, а писать – только по-русски, как в детстве научили. Впрочем, все это неважно. Плохо другое: отправить ее рассказы куда-нибудь в Москву или Ленинград я так и не собрался, хотя почтовые адреса русских издательств добросовестно переписывал из всех попадавших мне в руки новых книг. Но прежде чем посылать, рассказы надо было разобрать, убедиться, что все страницы на месте, отдать машинистке, написать какое-то сопроводительное письмо… Честно говоря, я просто растерялся. Не знал, с чего начать. И поэтому все откладывал и откладывал, пока не обнаружил, что на антресолях потоп и разбирать, собственно, уже нечего.
Но именно тогда я этим и занялся.
– Стали спасать, что уцелело?
– Ну да. Когда понял, что умереть от горя не так просто, как кажется, взял лупу и принялся разглядывать, что осталось. Некоторые фрагменты вполне можно было разобрать. Я их переписывал в тетрадку. Сам тогда не знал, зачем. Просто делал что мог. Для себя, чтобы хоть немного полегчало.
– И помогло?
– Конечно. Методичная ежедневная работа всегда помогает, даже если не видишь в ней особого смысла. Смысл-то я придумал уже потом, год спустя, когда подвел итоги.
Вздыхает.
– Мне удалось восстановить несколько сотен фрагментов текста. К сожалению, совсем коротких и разрозненных. Ни один рассказ не сохранился полностью. Или хотя бы настолько, чтобы можно было понять, о чем там речь, и дописать недостающее. Сам бы я, конечно, не взялся, но теоретически мог бы найтись подходящий человек. То есть понятно, что не нашелся бы, откуда бы такому в моей жизни появиться, но мечтать-то никто не запрещает. Однако тут и мечтать было не о чем. Слишком короткие фрагменты, по таким не восстановить целого, можно только в собственную историю их как-нибудь вставить, как камешек в браслет. Клотильде такая идея вряд ли понравилась бы. Да и мне самому не очень. И тогда я…
Языком, узким, как серп, слизывает дождевую каплю с жасминового листа, улыбается, щурится от удовольствия. Говорит, это последняя ночь.
Почему? Завтра ты уйдешь?
Качает головой. Говорит, некуда мне уходить.
Ты умрешь? Я умру? Я перестану тебя любить? Ты не захочешь на меня смотреть? Из темного леса придет сотня лютых врагов, чтобы взять нас в плен и разлучить навек?
Говорит, ты не слушаешь, ты не слышишь. Не понимаешь. Не последний день, последняя ночь. Не для нас одних, для всех. Солнце взойдет через несколько часов и больше не сядет. И будет свет. Везде будет свет. Мы закроем глаза, но веки станут прозрачными. Мы запремся в доме и опустим шторы, но их унесет ветром. Мы укроемся с головой одеялом, но солнце прожжет в нем дыру. Мы спрячемся в подвале, а он окажется чердаком.
Мы скроемся под землей и увидим там небо.
И как мы будем жить?
Говорит, а мы не будем жить. Мы будем свет. Это разные вещи.